Слово о русском мате
Автор Андрей Карпов
О ругани вообще. Природа бранных слов. Отличительные черты матерщины. Сущность матерщины.
Черная брань (слово о русском мате)
Казалось бы, русский народ матерился всегда. Передаваясь от отца к сыну, от поколения к поколению, матерные слова дошли до настоящего времени вопреки всем попыткам объявить их вне языка, запретить их употребление, то есть, иначе говоря, - убить их. Этот путь сквозь века, проделанный матерщиной, сделал ее чем-то вроде завета - завета не поддаваться цензуре, противостоять всякому авторитету и запрету, им устанавливаемому. И мы, знающие эти слова, чувствуем своего рода единство - не столько единство языка, сколько единство свободы - свободы говорить то, что нам вздумается. Еще сознавая, что материться - недоброе дело, - до последнего времени подобная вольность речи считалась недопустимой в обществе женщин и детей - примем во внимание хотя бы это свидетельство, - но даже согласившись внутренне с такой оценкой, мало кто ставит целью изжить в себе мат до конца. Мы как-то не привыкли ущемлять свое чувство свободы, тем более, что, имея свободу слова в числе общественных идеалов, легко дать волю своему языку.
Матерщина захватывает человека подобно стихии. Можно и ощущать ее как стихию, и, осознавая ее народной, человек, не матерясь сам, может испытывать почти гордость оттого, что русский мат - самая крепкая ругань в мире. Так мы ее, заграницу!
Казалось бы, смешно, что то, чего мы должны стыдиться, выставляется напоказ. Однако тот факт, что о крепости мата известно чуть ли ни каждому русскому, заставляет отнестись к этому серьезно. Где-то в глубине русской души сидит убеждение, что истинно русский человек должен уметь при случае матюгнуться. Считается нормальным материться при трудной работе, под матерщину - кажется, - и дело идет сподручней. Споткнувшись, ударившись, люди сеют в воздух матерные слова. И вообще, чуть ли ни народная мудрость гласит: когда тебе плохо, выматерись - и станет легче.
Наконец, существует и еще одна сфера приложения мата. При традиционно благожелательном отношении русского человека к выпивке, эта снисходительная благожелательность попускает пьяному и его язык. Считается в порядке вещей, что в пьяном виде человек матерится. Слушая пьяную речь, можно морщиться, но и только - с пьяного какой спрос?.. Иногда кажется, что во хмелю человек и не может изъясняться иначе. Читаем у Достоевского (Дневник писателя за 1873 г.): "Гуляки из рабочего люда мне не мешают, и я к ним, оставшись теперь в Петербурге, совсем привык, хотя прежде терпеть не мог, даже до ненависти. Они ходят по праздникам, пьяные, иногда толпами, давят и натыкаются на людей - не от буянства, а так, потому что пьяному и нельзя не натыкаться и не давить; сквернословят вслух, несмотря на целые толпы детей и женщин, мимо которых проходят, не от нахальства, а так, потому что пьяному и нельзя иметь другого языка, кроме сквернословного. Именно этот язык, целый язык, я в этом убедился недавно, язык самый удобный и оригинальный, самый приспособленный к пьяному или даже лишь к хмельному состоянию, так что он совершенно не мог не явиться, и если б его совсем не было - его следовало бы выдумать. Я вовсе не шутя говорю. Рассудите. Известно, что во хмелю первым делом связан и туго ворочается язык во рту, наплыв же мыслей и ощущений у хмельного, или у хмельного, или у всякого не как стелька пьяного человека, почти удесятеряется. А потому естественно требуется, чтобы был отыскан такой язык, который мог бы удовлетворить этим обоим, противоположным состояниям. Язык этот уже спокон веку отыскан и принят во всей Руси." Конечно же, это - мат.
Оставив в стороне восторги исследования, возьмем у Достоевского лишь голую мысль о внутренней связи пьяного состояния и матерной ругани. Получится простое правило: чем больше народ спивается, тем больше он матерится.
Общая картина такова. Средняя русская речь, та, которую можно слышать на улицах, обильно помечена матом - в различных контекстах и по самому разному поводу.
И все-таки, несмотря на высокую частоту матерных слов, матерщина не стала нормальным употреблением языка. Она даже не стала нормой в отношении ругани. Народ определил матерщину как черную брань. И это не просто эпитет, а интерпретацию мата. Черный цвет - не просто один из многих в палитре мира, он противопоставляется белому как цвет зла цвету добра. То, что называется черным, - особенно из того, что лишено природной окраски, - тем самым относится к активному проявлению зла. И если мат - ругань черная, то он в народном сознании, в отличие от всей другой ругани, представляет собой активное зло.
Чтобы понять, что его делает таковым, надо внимательнее к нему приглядеться, а чтобы выделить его из общего фона ругани, надо понять, что такое ругань вообще.
***
Ругань противоестественна. Хотя ее и можно считать своего рода применением языка, причем достаточно распространенным (бранные слова и выражения присутствуют, наверное, во всех языках мира), по своей сути она противоречит всему языку. Брань и язык решают задачи прямо противоположные. Цель языка состоит в объединении людей. Люди говорят между собой, чтобы лучше понять друг друга. Без этого невозможно жить и действовать сообща. У ругани цель иная: ее задача - не сблизить, а наоборот, разобщить людей, провести между ними границу. Бранясь, человек показывает другому, что тот зря претендует на понимание. Он должен держать дистанцию, знать свое место. И место это может оказаться самым ничтожным.
Для современного человека нет ничего удивительного в том, что язык позволяет ему держать всех на расстоянии и не подпускать никого близко к своей душе. Но это добровольное отчуждение возможно лишь в благоприятной среде. Когда же жизнь такова, что враг или природа могут в любую минуту отнять ее у тебя, когда чужое проявляет себя в полную силу, тебе необходимо своё и свои, чтобы не противостоять опасности в одиночку. В таких случаях отчуждение равносильно самоубийству. Но если прошлое не позволяло человеку держать себя на особицу, то как объяснить, что именно из этого прошлого человек вынес привычку ругаться?
Исходной точкой возникновения ругани можно считать схватку с врагом. Брань - это не только обмен ругательствами, но и битва, сражение. И сегодня "поле боя" и "поле брани" для нас синонимы. В древности, встречаясь с противником лицом к лицу, человек не сразу пускал в дело оружие. Исход боя неясен и тот, кто идет на бой, знает, что битва может кончиться для него смертью. Поэтому и возникает непосредственно перед схваткой пауза, хоть немного отдаляющая сам поединок, а вместе с тем и смертельный его исход для кого-то из поединщиков. И в этот момент вместо оружия идут в дело слова. Если поединщики говорят на одном языке, они могут хвалиться своей сноровкой и силой, пытаясь запугать врага и тем стяжать себе психологическое преимущество.
Татарский хан - Идолище - из русской былины хвастается:
Был бы здесь Илья Муромец -
Так я бы его на одну руку клал
Да другою бы рукою прихлопнул.
Он бы как блин стал.
Да и сдунул бы я его в чисто поле.
Я-то - Идолище - росту две сажени печатных.
А в ширину - сажень печатная.
Голова у меня - что пивной котел,
А глаза - что чаши пивные.
Хлеба я ем по три печи в день,
А зелена вина пью по три ведра медных...
Оставить похвальбу противника без комментариев - значит признать, что он тебя превосходит, проиграть словесную схватку. Отвечая, можно похвалиться самому, а можно свести его хвастовство на нет, опрокинув слова словами.
Илья Муромец отвечает нахвальщику-Идолищу:
А как у нас у попа ростовского
Была корова обжориста:
Много она ела, пила, да тут и треснула.
Это насмешка. То, что Идолище ставил себе в заслугу, то, что должно было подтвердить его богатырскую мощь, Илья Муромец высмеивает. Это шаржирование, создание портрета из недостатков имеет самое непосредственное отношение к ругани. Само слово говорит об этом: "поругаться" изначально значило "надсмеяться". До сих пор эта надсмешка составляет один из действенных бранных приемов. Назвать человека по его недостатку (обращение к человеку в очках - "эй ты, очки!"): обидчику - смешно, жертве - обидно.
Но в силу того, сто этот прием прост, он не только наиболее распространен, но и наименее злобен. Близко к нему стоит брань иного рода. В уличной сутолоке, назвав человека хамом, можно не заметить, что ты ругнулся. На самом же деле именем хама мы уподобили жертву нашего обращения библейскому персонажу, прославившему себя не лучшим образом.
А ведь механизм уподобления позволяет лишить того, против кого он обращается, даже облика человека. Мы намекаем на эту возможность неуклюжему человеку, когда говорим: "что ты как слон в посудной лавке". Назвав же человека свиньей, мы больше не утруждаем себя метафорой, мы прямо утверждаем тождество между нашей жертвой и этим животным. И речь идет не о сходстве, не о близости черт, - если поведение человека позволяет сравнить его со свиньей, это слово прозвучит менее обидно, чем адресованное человеку вне всякой мотивации, просто по злобе. Бранясь "свиньей" обидчик бы желал, чтобы его жертва, быть может, человек достойный, впал в свинство, чтобы это имя действительно подходило к нему. Назвать "свиньей" - это в тайне желать видеть в человеке свинью.
В "Алисе в Стране чудес" есть сцена, где ребенок - дитя Герцогини, то и дело называемый "поросенком", действительно становится им. Это смешно, потому что привычно провинившегося ребенка называть "поросенком", но никаких превращений в обычной жизни не происходит. У Кэрролла это - игра со словами, но ведь и брань - это своего рода тоже игра со словами. Вопрос лишь в том, что люди ожидают от слов.
Если допустить, что слова могут изменять мир, не стоит их высказывать так легко, - ведь придется отвечать за каждое действие вылетевшего слова. Если слова имеют силу действия, можно превратить человека словом в свинью. Впрочем, и в обыденной жизни, сея брань и рождая обиду, бранчливый способствует освинению мира. Некоторые же формы брани прямо построены на ожидании эффекта от сказанных слов.
По существу, такая брань представляет собой магические формулы, предназначенные творить зло. Их структура включает в себя обращение к человеку и пожелание несчастий, которые должны с ним случиться.
Когда эти формулы возникли, люди верили в их силу, поэтому, скорее всего, немногие пользовались ими. Тот, кто прибегал к ним часто, был колдуном. Если же такую формулу произносил обычный человек, то это было вызвано тем, что выходит за пределы обыденной жизни, и поэтому неудивительно, что от такого события ждали последствий, способных потрясти мир или хотя бы перевернуть жизнь и погубить ненавистного человека.
Вкладывающий в проклятие свою душу этим делал ее причастным злу, которое пророчил другому. Эта сторона проклятия, хорошо осознаваемая нашими предками, делала его особенно страшным. Проклиная, человек как бы подводил под своей жизнью черту, отдавая все свое будущее той темной силе, которая взамен должна была сокрушить врага. Две жизни приносилось на алтарь мести, человек срывался в бездну и увлекал в нее другого. Эта ожесточенная самоотверженность заставляла замирать в мистическом трепете всех свидетелей этой ужасной минуты. Проклятие, исторгнутое на смертном одре, было еще более страшным. Человек призывал месть ценой своей бессмертной души, уже не имея времени на покаяние.
Сегодня острота переживания проклятия утрачена. Люди готовы призывать друг на друга разверзшиеся небеса по мельчайшему поводу, не замечая мистического характера произносимых ими слов. Некоторые магические формулы потеряли адресность и даже содержание, осталось лишь выражение некой угрозы: "да чтоб тебя!", - говорит человек, споткнувшись о торчащую из земли проволоку, и не замечает, что оказался на пороге проклятья.
Матерщина по своей структуре подобна проклятью, она тоже - магическая словесная формула. Матерная брань наиболее оскорбительна, когда не скрывает этой своей природы, когда она адресна и действительно направлена против конкретного человека. Но чаще она прячет свое лицо.
***
На первый взгляд в мате нет ничего магического. Матерщина, как определяют ее словари, - это просто слова определенного содержания. То, что речь человека может быть густо усеяна ими, не представляет из себя никакой загадки. Подобным же образом в языке существуют многие слова-паразиты.
Человек, не умеющий говорить связно, испытывает затруднения на стыке слов. То, что он хочет сказать, находится в его уме. Мысли сталкиваются одна с другой, накладываются друг на друга, не зная никакого порядка. Речь же требует, чтобы из этого хаоса человек вытянул - как нитку из пряжи - определенную последовательность слов. Речь линейна, нельзя сказать все сразу, но только - одно за другим. К тому же от того, как выстроятся слова, зависит понятность сказанного. Речь должна соответствовать грамматической модели, принятой в языке. Профессиональный оратор не задумывается над этим, для него не составляет проблемы высказаться. Сам переход мысли в речь для него столь же естественен, как привычка дышать. Человек же, не привыкший говорить длинные речи, испытывает затруднение всякий раз, когда ему приходится что-то рассказывать. И в тот момент, когда у него на языке не оказывается нужного слова, с него соскальзывает слово-паразит, не давая речи оборваться молчанием. Прервать молчание, начать говорить заново требует большего расхода энергии, чем продолжение речи. Пустые слова, образуя мостик между словами, которые что-то значат, выполняют роль смазки, сохраняют непрерывность речи и тем экономят говорящему силы.
Чаще всего в роли таких слов используются указательные частицы - "это", "вот". Слово "значит", которое в современном языке часто превращается в "смазку", тоже своего рода указание. Оно служит переходом от знака, имени, выражения к тому, что ими обозначаются. Превращаясь в слово-паразит, оно теряет содержание, на которое должно указывать. Такое указание ни на что наиболее удобно для заполнения провалов в речи. Оно побуждает слушателя не терять внимания, как бы обещая ему, что речь все-таки доведут до конца.
Помимо указательных слов, роль "смазки" играют и другие, начиная от общераспространенного "ну" и кончая диалектическими и специфическими ("дык" и т.п.), с помощью которых писатели так любят создавать колорит речи своих героев. Такие частицы изначально лишены самостоятельного значения, они имеют его только по отношению к другим словам, сообщая им различные дополнительные оттенки. Потеряв связь с другими словами, частицы остаются лишь устойчивыми сочетаниями звуков, не означающими ничего. Обнулить их смысл довольно легко, достаточно просто вырвать их из контекста. Используемые в качестве "смазки", они не тянут за собой никакого значения, к тому же они, как правило, не велики по длине, что снижает затраты энергии, расходуемой впустую.
Матерные слова имеют совсем другую природу. Они принадлежат к разряду табуированных слов. "Табу" - слово полинезийского происхождения. В современном языке им легко могут назвать любой строгий запрет. Однако то, что для обозначения запрета, играющего значительную роль в традиционных, архаических обществах, потребовалось особое слово, подсказывает, что здесь дело не только в строгости. В полинезийском обществе человек, нарушивший табу, подлежал жестокому наказанию, нередко - смерти. Почему? Не потому, что он преступил установления общества, - это лишь внешняя сторона, видимая, но вторичная. Хотя табу и налагалось людьми, это были не просто люди. Это были вожди; однако право налагать и снимать табу определялось не самим авторитетом вождя, а тем, что создавало этот авторитет. В Полинезии вождь считался обладающим особой сверхъестественной силой - маной. Именно обладание маной и делало человека вождем. Всем, в чем по убеждению полинезийцев заключена мана, они считали святым. И эту святость требовалось защищать. Ману можно было утратить, и чтобы этого не случилось как раз использовалось табу, путем запретов регулирующее отношения человека и сверхъестественного.
Таким образом, слово табу может быть с полным правом использовано нами за пределами полинезийской культуры только в том случае, если обозначаемые этим словом запреты регулируют не человеческие отношения, а отношения человека с миром сверхъестественных сил.